====== Различия ====== Здесь показаны различия между выбранной ревизией и текущей версией данной страницы.

Ссылка на это сравнение

григорьева1 [2009/10/16 10:05]
reflex_blue создано
григорьева1 [2009/10/16 13:12] (текущий)
reflex_blue
Строка 1: Строка 1:
-Татьяна Григорьева\\  +====== ​Путь японской культуры ​======
-Путь японской культуры\\ +
  
-Неизменное в изменчивом\\ +===== Татьяна Григорьева ===== 
 +  
 + 
 +==== Неизменное в изменчивом ​==== 
 + 
 Почему вопрос о сущностных признаках культуры так важен в наше время? Потому что вне культурного поля ничего состояться не может, кроме нескончаемых распрей,​ “войны всех против всех”,​ по меткому наблюдению Гоббса. Какова культура,​ таков и человек,​ каков человек,​ такова и культура,​ или: какова культура,​ такова и жизнь. Если культура не отвечает своему назначению — просвещать,​ облагораживать человека,​ то это не культура,​ а антикультура. Во всем существует подлинное и мнимое,​ созидательное и разрушительное. Важно, чтобы второе не превзошло первое и люди не привыкли к перевернутому состоянию мира, приняв ложь за истину. Почему вопрос о сущностных признаках культуры так важен в наше время? Потому что вне культурного поля ничего состояться не может, кроме нескончаемых распрей,​ “войны всех против всех”,​ по меткому наблюдению Гоббса. Какова культура,​ таков и человек,​ каков человек,​ такова и культура,​ или: какова культура,​ такова и жизнь. Если культура не отвечает своему назначению — просвещать,​ облагораживать человека,​ то это не культура,​ а антикультура. Во всем существует подлинное и мнимое,​ созидательное и разрушительное. Важно, чтобы второе не превзошло первое и люди не привыкли к перевернутому состоянию мира, приняв ложь за истину.
-А истина в том, что каждая культура и едина с другими,​ и единична,​ неповторима. У каждой свое назначение,​ своя душа, о чем хорошо сказал Рабиндранат Тагор: “Долг каждой нации проявить перед миром свою национальную сущность. Если же нации нечего дать миру, это равносильно национальному преступлению,​ это хуже смерти и не прощается человеческой историей. Нация обязана поделиться лучшим из того, что есть у нее. Благородная душа и есть богатство нации, а ее достояние — умение,​ преодолевая свои узкие интересы,​ отправить всему миру приглашение принять участие в празднестве ее духовной культуры”. Особенность Японии индийский мудрец увидел в том, что она “дала жизнь совершенной по форме культуре и развила в людях такое свойство зрения,​ когда правду видят в красоте,​ а красоту — в правде”,​ — эти слова Тагора вспоминает Кавабата Ясунари.\\ +А истина в том, что каждая культура и едина с другими,​ и единична,​ неповторима. У каждой свое назначение,​ своя душа, о чем хорошо сказал Рабиндранат Тагор: “Долг каждой нации проявить перед миром свою национальную сущность. Если же нации нечего дать миру, это равносильно национальному преступлению,​ это хуже смерти и не прощается человеческой историей. Нация обязана поделиться лучшим из того, что есть у нее. Благородная душа и есть богатство нации, а ее достояние — умение,​ преодолевая свои узкие интересы,​ отправить всему миру приглашение принять участие в празднестве ее духовной культуры”. Особенность Японии индийский мудрец увидел в том, что она “дала жизнь совершенной по форме культуре и развила в людях такое свойство зрения,​ когда правду видят в красоте,​ а красоту — в правде”,​ — эти слова Тагора вспоминает Кавабата Ясунари. 
 Кавабата не мог сказать прямо: “Красота спасет мир”, японцы привыкли выражать свои мысли иносказательно,​ намеком,​ ибо прямо высказанная мысль менее трогает душу, чем мысль недосказанная,​ которую другой может додумать,​ пережить,​ внести в нее что-то свое. В этом одно из достоинств японской культуры,​ она ничего не навязывает,​ оставляет простор воображению,​ располагает каждого к свободному участию. Естественно,​ если сам мастер говорит как бы не от себя, “следует кисти” (дзуйхицу),​ как это делала в Х веке Сэй Сёнагон в “Записках у изголовья”,​ а в ХХ веке делает Кавабата Ясунари,​ назвавший свою нобелевскую речь 1968 года “Красотой Японии рожденный”:​ “Я, как писатель,​ потому и существую,​ что существует красота Японии”. Это уходит в глубину веков — вера в мир неявленный,​ но истинно-сущий,​ мир божественных предков-ками,​ которые пребывают в самой природе,​ небесной и земной,​ и участвуют в жизни человека. И сам человек когда-то станет божеством-ками,​ если не будет брать на себя лишнее,​ не соответствующее его Пути. Кавабата не мог сказать прямо: “Красота спасет мир”, японцы привыкли выражать свои мысли иносказательно,​ намеком,​ ибо прямо высказанная мысль менее трогает душу, чем мысль недосказанная,​ которую другой может додумать,​ пережить,​ внести в нее что-то свое. В этом одно из достоинств японской культуры,​ она ничего не навязывает,​ оставляет простор воображению,​ располагает каждого к свободному участию. Естественно,​ если сам мастер говорит как бы не от себя, “следует кисти” (дзуйхицу),​ как это делала в Х веке Сэй Сёнагон в “Записках у изголовья”,​ а в ХХ веке делает Кавабата Ясунари,​ назвавший свою нобелевскую речь 1968 года “Красотой Японии рожденный”:​ “Я, как писатель,​ потому и существую,​ что существует красота Японии”. Это уходит в глубину веков — вера в мир неявленный,​ но истинно-сущий,​ мир божественных предков-ками,​ которые пребывают в самой природе,​ небесной и земной,​ и участвуют в жизни человека. И сам человек когда-то станет божеством-ками,​ если не будет брать на себя лишнее,​ не соответствующее его Пути.
-Отсюда язык иносказаний,​ культура подтекста,​ ее интонационный характер. Ощущение красоты небытия (му-но би), полноты непроявленного мира, где все уже существует,​ праобразы всех вещей, и привело к особой авторской позиции:​ как бы неучастия в том, что делаешь,​ ибо человеку не дано исчерпать божественный замысел. Потому и не стареет их искусство,​ что заглядывает в вечное,​ непреходящее,​ и традиционные формы, возникшие в древности,​ почти в неизменном виде сохранились до наших дней. Это и поэзия:​ танка (31 слог) и хайку (17 слогов),​ и театр Но, Кабуки,​ Дзёрури.\\  +Отсюда язык иносказаний,​ культура подтекста,​ ее интонационный характер. Ощущение красоты небытия (му-но би), полноты непроявленного мира, где все уже существует,​ праобразы всех вещей, и привело к особой авторской позиции:​ как бы неучастия в том, что делаешь,​ ибо человеку не дано исчерпать божественный замысел. Потому и не стареет их искусство,​ что заглядывает в вечное,​ непреходящее,​ и традиционные формы, возникшие в древности,​ почти в неизменном виде сохранились до наших дней. Это и поэзия: ​[[танка|танка]] ​(31 слог) и [[хайку|хайку]] ​(17 слогов),​ и театр Но, Кабуки,​ Дзёрури. 
-Во все времена японская культура претворяла “неизменное в изменчивом” (фуэки-рюко):​ “Без неизменного нет основы. Без изменчивого нет обновления”,​ — говорил прославленный поэт Мацуо Басё (1644 – 1694). Значит,​ неизменное и есть вечная основа,​ утрата которой грозит культуре гибелью,​ а нации вырождением. Форма должна меняться,​ чтобы не утратить связь с жизнью,​ но меняться ровно настолько,​ чтобы не исчезло ощущение неизменного в изменчивом. Говоря словами Дайсэцу Судзуки (1870 – 1966), сделавшего дзэн достоянием Запада:​ “Здесь есть великое Над — в одиноком вороне,​ застывшем на ветке. Все вещи появляются из неведомой бездны,​ и через каждую можно в бездну заглянуть”. Он имеет в виду хайку Басё:\\ \\  + 
-Карэ-эда-ни\\ ​+Во все времена японская культура претворяла “неизменное в изменчивом” ([[фуэки рюко|фуэки-рюко]]): “Без неизменного нет основы. Без изменчивого нет обновления”,​ — говорил прославленный поэт ​[[Мацуо Басё|мацуо-басё]] ​(1644 – 1694). Значит,​ неизменное и есть вечная основа,​ утрата которой грозит культуре гибелью,​ а нации вырождением. Форма должна меняться,​ чтобы не утратить связь с жизнью,​ но меняться ровно настолько,​ чтобы не исчезло ощущение неизменного в изменчивом. Говоря словами Дайсэцу Судзуки (1870 – 1966), сделавшего дзэн достоянием Запада:​ “Здесь есть великое Над — в одиноком вороне,​ застывшем на ветке. Все вещи появляются из неведомой бездны,​ и через каждую можно в бездну заглянуть”. Он имеет в виду хайку Басё: 
 + 
 + 
 +<color blue>Карэ-эда-ни\\ ​
 Карасу-нотомарикэри\\ ​ Карасу-нотомарикэри\\ ​
 Аки-но курэ.\\ \\  Аки-но курэ.\\ \\ 
 На голой ветке\\ ​ На голой ветке\\ ​
 Сидит ворон.\\ ​ Сидит ворон.\\ ​
-Осенний вечер!\\ \\ +Осенний вечер!</​color>​\\ \\  
 И продолжает:​ “Не нужно сочинять поэму из сотен строк, чтобы дать выход чувству,​ которое появляется,​ когда заглядываешь в бездну. Когда чувство достигает высшей точки, мы замолкаем,​ потому что нет слов выразить это. Дзэнские мастера,​ следуя Пути, выражают свои чувства минимумом слов или мазков кисти. Когда они выражают их слишком полно, не остается места для намека. В намеке же вся тайна японского искусства! Одним мазком кисти, одним пятном можно изобразить что угодно:​ птицу, холм, человека”.\\ ​ И продолжает:​ “Не нужно сочинять поэму из сотен строк, чтобы дать выход чувству,​ которое появляется,​ когда заглядываешь в бездну. Когда чувство достигает высшей точки, мы замолкаем,​ потому что нет слов выразить это. Дзэнские мастера,​ следуя Пути, выражают свои чувства минимумом слов или мазков кисти. Когда они выражают их слишком полно, не остается места для намека. В намеке же вся тайна японского искусства! Одним мазком кисти, одним пятном можно изобразить что угодно:​ птицу, холм, человека”.\\ ​
-Вот и Кавабата говорит на закате жизни, что если исчезнет у японцев чувство таинственно-прекрасного,​ то они утратят дар, не выполнят своего назначения,​ а это не прощается человеческой историей,​ ибо никакая культура не принадлежит только себе. Потому и достойна внимания,​ что обращена ко всем, причастна общему делу — обновления человеческой души. Кавабата посвятил этому и нобелевскую речь, и прощальные лекции о “Существовании и открытии красоты”. Это чувство единого унаследовано им от предков:​ “Если у Вселенной одно сердце,​ значит,​ каждое сердце — Вселенная”,​ — вспоминает Кавабата изречение старца Сёо, проповедника “Учения о сердце” (Сингаку,​ XVIII в.), и претворяет в своих повестях дзэнский принцип:​ “Одно во всем и всё в одном”. Отсюда непротивопоставление одного другому:​ настоящего прошлому,​ человека природе,​ разума чувству,​ Востока Западу.\\  +Вот и Кавабата говорит на закате жизни, что если исчезнет у японцев чувство таинственно-прекрасного,​ то они утратят дар, не выполнят своего назначения,​ а это не прощается человеческой историей,​ ибо никакая культура не принадлежит только себе. Потому и достойна внимания,​ что обращена ко всем, причастна общему делу — обновления человеческой души. Кавабата посвятил этому и нобелевскую речь, и прощальные лекции о “Существовании и открытии красоты”. Это чувство единого унаследовано им от предков:​ “Если у Вселенной одно сердце,​ значит,​ каждое сердце — Вселенная”,​ — вспоминает Кавабата изречение старца Сёо, проповедника “Учения о сердце” (Сингаку,​ XVIII в.), и претворяет в своих повестях дзэнский принцип:​ “Одно во всем и всё в одном”. Отсюда непротивопоставление одного другому:​ настоящего прошлому,​ человека природе,​ разума чувству,​ Востока Западу. 
-Японская культура есть культура Пути. Не случайно до сих пор разные виды искусства обозначаются словом “Путь” (до/​мити):​ Путь поэзии — кадо, Путь каллиграфии — сёдо, Путь чая — тядо и т.д. Следовать Пути – значит следовать вселенскому закону,​ как его ни назови:​ Путем, Логосом или Божьим Промыслом. Есть извечный Путь — все уже существует до времени (то, что японцы называют Истиной — макото),​ и есть Путь, явленный во времени — в форме, слове, звуке, цвете, в делах человеческих. Все едино в своей основе,​ двуедино в своем проявлении. Явленный,​ земной путь то удаляется от извечного,​ небесного,​ то приближается к нему, но не может отпасть от него, как не может земля отпасть от неба на свою погибель. Такой взгляд на сущее и позволил избежать раздвоения,​ отчуждения от мира.\\  +  
-Подобное понимание мира не могло не сказаться на законах японского искусства. “Совершенная композиция предполагает такую согласованность,​ — говорит писатель Танидзаки Дзюнъитиро (1886 – 1965) в “Заметках об искусстве”,​ — такую связь внутри произведения,​ что, когда тянешь за собой одну нить, мгновенно находишь отклик в целом... Когда я говорю “композиция”,​ возможно,​ возникает мысль о статичном состоянии,​ о неподвижной форме. Но это не форма, а сила, вернее,​ равновесие сил, напряженных до предела”.\\  +Японская культура есть культура Пути. Не случайно до сих пор разные виды искусства обозначаются словом “Путь” (до/​мити):​ Путь поэзии — кадо, Путь каллиграфии — сёдо, Путь чая — тядо и т.д. Следовать Пути – значит следовать вселенскому закону,​ как его ни назови:​ Путем, Логосом или Божьим Промыслом. Есть извечный Путь — все уже существует до времени (то, что японцы называют Истиной — макото),​ и есть Путь, явленный во времени — в форме, слове, звуке, цвете, в делах человеческих. Все едино в своей основе,​ двуедино в своем проявлении. Явленный,​ земной путь то удаляется от извечного,​ небесного,​ то приближается к нему, но не может отпасть от него, как не может земля отпасть от неба на свою погибель. Такой взгляд на сущее и позволил избежать раздвоения,​ отчуждения от мира. 
-Японское слово “мусуби” означает связывать одно с другим — завязь,​ зародыш. Все по воле богов соединяется между собой гибким типом связи — резонансом,​ сердечным откликом (нет того, что не имело бы своей души, сердца – кокоро). Закон уравновешенности (ва, что переводится как “гармония”,​ но это живое, подвижное равновесие) у японцев стал всеобщим правилом искусства и жизни. В древности страну называли Ямато, записывали иероглифами Великая Гармония. Закон уравновешенности позволяет соединить единое и единичное через чувство восторга перед неповторимостью каждого мига, еле заметного движения души. Соединить мгновение с вечностью,​ новое чувство с правилом следования “изначальной песне” (хонка-дори),​ с верностью канону. Всё, пройдя свой цикл, возвращается к истоку. Но если мировоззрение привержено Пути, повтор невозможен в принципе,​ именно потому,​ что всё в пути. Каждая вещь в следующий момент уже не та, каждая встреча неповторима.\\  + 
-Истина,​ или красота (что для японцев одно и то же), постигается глубинами души, сверхразвитым чувством (ёдзё) или чувством удивления,​ восторга (аварэ),​ что позволяет говорить не столько об этическом и даже не об эстетическом духе японского искусства,​ сколько об эвристическом,​ призванном расширить не столько ум, сколько чувство,​ интуицию и через полноту чувства достичь просветления. Вызвать восторг может лишь то, что является неожиданно — как вспышка молнии озаряет душу, — то, что японцы назвали словом мэдзурасий (нечто необычное,​ диковинное,​ исходящее от богов). Неудивительно,​ что Мурасаки Сикибу (ок. 970 — ок. 1014), написавшая знаменитую “Повесть о Гэндзи” (“Гэндзи-моногатари”),​ считала,​ что в звуках флейты не меньше мудрости,​ чем в древних книгах:​ “Человек,​ слишком глубоко проникший в суть явлений этого мира, познавший их взаимосвязь,​ становится прозорливым,​ но одновременно утрачивает душевную тонкость и изящество ума”. В последнем издании толкового словаря Кодзиэн (1973) сказано:​ отличие “японской души” (“вакон”) от “китайских знаний” (кансай) в том, что японская душа – это знание сердца,​ не почерпнутое из книг, а непосредственно пережитое,​ навеянное самой жизнью.\\ +Подобное понимание мира не могло не сказаться на законах японского искусства. “Совершенная композиция предполагает такую согласованность,​ — говорит писатель ​[[Танидзаки Дзюнъитиро]] (1886 – 1965) в “Заметках об искусстве”,​ — такую связь внутри произведения,​ что, когда тянешь за собой одну нить, мгновенно находишь отклик в целом... Когда я говорю “композиция”,​ возможно,​ возникает мысль о статичном состоянии,​ о неподвижной форме. Но это не форма, а сила, вернее,​ равновесие сил, напряженных до предела”. 
 + 
 +Японское слово “[[мусуби]]” означает связывать одно с другим — завязь,​ зародыш. Все по воле богов соединяется между собой гибким типом связи — резонансом,​ сердечным откликом (нет того, что не имело бы своей души, сердца – [[кокоро|кокоро]]). Закон уравновешенности (ва, что переводится как “гармония”,​ но это живое, подвижное равновесие) у японцев стал всеобщим правилом искусства и жизни. В древности страну называли Ямато, записывали иероглифами Великая Гармония. Закон уравновешенности позволяет соединить единое и единичное через чувство восторга перед неповторимостью каждого мига, еле заметного движения души. Соединить мгновение с вечностью,​ новое чувство с правилом следования “изначальной песне” ([[хонкадори|хонка-дори]]), с верностью канону. Всё, пройдя свой цикл, возвращается к истоку. Но если мировоззрение привержено Пути, повтор невозможен в принципе,​ именно потому,​ что всё в пути. Каждая вещь в следующий момент уже не та, каждая встреча неповторима. 
 + 
 +Истина,​ или красота (что для японцев одно и то же), постигается глубинами души, сверхразвитым чувством ([[ёдзё|ёдзё]]) или чувством удивления,​ восторга ([[аварэ|аварэ]]), что позволяет говорить не столько об этическом и даже не об эстетическом духе японского искусства,​ сколько об эвристическом,​ призванном расширить не столько ум, сколько чувство,​ интуицию и через полноту чувства достичь просветления. Вызвать восторг может лишь то, что является неожиданно — как вспышка молнии озаряет душу, — то, что японцы назвали словом мэдзурасий (нечто необычное,​ диковинное,​ исходящее от богов). Неудивительно,​ что Мурасаки Сикибу (ок. 970 — ок. 1014), написавшая знаменитую “Повесть о Гэндзи” (“Гэндзи-моногатари”),​ считала,​ что в звуках флейты не меньше мудрости,​ чем в древних книгах:​ “Человек,​ слишком глубоко проникший в суть явлений этого мира, познавший их взаимосвязь,​ становится прозорливым,​ но одновременно утрачивает душевную тонкость и изящество ума”. В последнем издании толкового словаря Кодзиэн (1973) сказано:​ отличие “японской души” (“[[вакон]]”) от “китайских знаний” (кансай) в том, что японская душа – это знание сердца,​ не почерпнутое из книг, а непосредственно пережитое,​ навеянное самой жизнью. 
 Отсюда и склонность к ёдзё, недосказанности. Стоит вникнуть в одно это слово, как проявится остальное. Его переводили у нас по-разному:​ “эмоциональный отклик”,​ “послечувствование”,​ “суггестивность”,​ “намек”,​ но все это не передает всей полноты смысла. Ёдзё — это чувство в его целостности или беспредельное чувство. Состоит ёдзё из двух иероглифов:​ ё/​амари — “слишком”,​ “превосходящее”;​ и дзё/​насакэ — “чувство”,​ “сочувствие”,​ — то самое чувство,​ которое питает ум. То есть разум и чувство вместе,​ одного нет без другого. Всеобъемлющий разум Будды (буссин) обозначается тем же иероглифом “сердце” (сердце Будды);​ разум Будды и есть вселенское сострадание (махакаруна). Уже в Х веке едзё понимали как созвучие души и слова, и современные японские эстетики находят в этом особенность японской поэзии:​ “С давних пор в мире японской танка радели о согласии души (кокоро) и слова. Предпочитали те танка, где больше души и меньше слов... Полнота чувства при минимуме слов и называется ёдзё. Лишь то стихотворение истинно,​ где присутствует ёдзё. Таково традиционное отношение японцев к поэзии. В европейской же поэзии,​ напротив,​ душа — в содержании стиха, слова же — форма или средство выражения души. И нам это кажется странным. Как можно выразить невыразимое?​” Отсюда и склонность к ёдзё, недосказанности. Стоит вникнуть в одно это слово, как проявится остальное. Его переводили у нас по-разному:​ “эмоциональный отклик”,​ “послечувствование”,​ “суггестивность”,​ “намек”,​ но все это не передает всей полноты смысла. Ёдзё — это чувство в его целостности или беспредельное чувство. Состоит ёдзё из двух иероглифов:​ ё/​амари — “слишком”,​ “превосходящее”;​ и дзё/​насакэ — “чувство”,​ “сочувствие”,​ — то самое чувство,​ которое питает ум. То есть разум и чувство вместе,​ одного нет без другого. Всеобъемлющий разум Будды (буссин) обозначается тем же иероглифом “сердце” (сердце Будды);​ разум Будды и есть вселенское сострадание (махакаруна). Уже в Х веке едзё понимали как созвучие души и слова, и современные японские эстетики находят в этом особенность японской поэзии:​ “С давних пор в мире японской танка радели о согласии души (кокоро) и слова. Предпочитали те танка, где больше души и меньше слов... Полнота чувства при минимуме слов и называется ёдзё. Лишь то стихотворение истинно,​ где присутствует ёдзё. Таково традиционное отношение японцев к поэзии. В европейской же поэзии,​ напротив,​ душа — в содержании стиха, слова же — форма или средство выражения души. И нам это кажется странным. Как можно выразить невыразимое?​”
-Ёдзё обусловило и поэтику театра Но, выводя его за рамки времени,​ осуществляя закон “одно во всем и всё в одном” или свободную композицию,​ когда одно не ущемляет другое,​ а соединяется с ним по типу эха, резонанса,​ гибкого равновесия (ва). Это основной структурообразующий принцип японского искусства,​ позволяющий уравновешивать движение-покой,​ светлое-темное или “слабое пение” — “сильным голосом”. “Если войдешь в состояние не-я (муга), скроешь свое сердце,​ то в тебе проснется чувство такой силы, которое соединит все в единое сердце (иссин)”,​ — говорит мастер Но Сэами (1363 – 1443).\\  +Ёдзё обусловило и поэтику театра Но, выводя его за рамки времени,​ осуществляя закон “одно во всем и всё в одном” или свободную композицию,​ когда одно не ущемляет другое,​ а соединяется с ним по типу эха, резонанса,​ гибкого равновесия (ва). Это основной структурообразующий принцип японского искусства,​ позволяющий уравновешивать движение-покой,​ светлое-темное или “слабое пение” — “сильным голосом”. “Если войдешь в состояние не-я (муга), скроешь свое сердце,​ то в тебе проснется чувство такой силы, которое соединит все в единое сердце (иссин)”,​ — говорит мастер Но Сэами (1363 – 1443). 
-Это и привлекло европейских режиссеров и драматургов к театру Но. Эзра Паунд писал с восторгом,​ что в лучших представлениях Но вся пьеса стянута к одному центру,​ одному образу,​ что и приводит к единству. Он называл Но одним из величайших и одним из самых загадочных искусств мира. Артур Уэйли в 1921 году издал книгу “Японские пьесы Но”, придя к заключению,​ что “Но будет существовать вечно, что бы ни случилось с самим театром”. Тогда же Уильям Йейтс пишет пьесы в стиле Но, а Павел Гудман называет Но “драмой мудрости”. Не уменьшается интерес к искусству Но в современной Японии и за ее пределами. Зритель входит в замедленный ритм движений,​ молча переживает сокровенную красоту (югэн), приобщается к невидимому миру: “Красота,​ — говорит Сэами, — это цвет Истины”. ​\\  + 
-Ван Гог восхищался умением японцев видеть в одном всё. Одна травинка дает японцу “возможность рисовать любые растения,​ времена года, ландшафты,​ животных и, наконец,​ человеческие фигуры. Так проходит его жизнь, и она еще слишком коротка,​ чтобы успеть сделать все. Разве то, чему учат нас японцы,​ простые,​ как цветы, растущие на лоне природы,​ не является религией почти в полном смысле слова?​”\\  +Это и привлекло европейских режиссеров и драматургов к театру Но. Эзра Паунд писал с восторгом,​ что в лучших представлениях Но вся пьеса стянута к одному центру,​ одному образу,​ что и приводит к единству. Он называл Но одним из величайших и одним из самых загадочных искусств мира. Артур Уэйли в 1921 году издал книгу “Японские пьесы Но”, придя к заключению,​ что “Но будет существовать вечно, что бы ни случилось с самим театром”. Тогда же Уильям Йейтс пишет пьесы в стиле Но, а Павел Гудман называет Но “драмой мудрости”. Не уменьшается интерес к искусству Но в современной Японии и за ее пределами. Зритель входит в замедленный ритм движений,​ молча переживает сокровенную красоту ([[югэн|юген]]), приобщается к невидимому миру: “Красота,​ — говорит Сэами, — это цвет Истины”. ​ 
-Это чувство доступно всем, присуще человеческой природе,​ только у одних оно культивировалось веками,​ у других проявлялось неожиданно,​ в прорыве гения к свободе (что нередко кончалось для него трагически). Автор книги “Бусидо. Душа Японии” Нитобэ Инадзо говорит о том же: “Душа Ямато — это не искусственное,​ нежное растение,​ но дикорастущее,​ в том смысле,​ что само по себе выросло на нашей почве... Не только его родословная притягивает нас. Утонченность и простота его красоты трогает наше эстетическое чувство,​ как никакой другой цветок. Мы не можем понять восторга европейцев перед розами,​ которые лишены простоты нашего цветка. К тому же за нежностью роз скрываются шипы, и та настойчивость,​ с какой она цепляется за жизнь, будто не хочет, боится умереть,​ предпочитая увянуть на корню, чем раньше времени опасть. Их яркая окраска и дурманящий запах — все это так не похоже на наш цветок,​ за красотой которого не скрываются ни колючки,​ ни дурман. Он готов в любую минуту расстаться с жизнью — по зову природы. Его окраска не бросается в глаза, а легкий аромат еле уловим”.\\  + 
-Да, в этом, пожалуй,​ главное свойство японского искусства:​ оно выводит не только за пределы времени,​ но и за пределы человеческого эго, учит видеть в другом не себя, а другое,​ в его неповторимости. Как говорил дзэнский мастер ХIII века Догэн: “Узнать Путь Будды – значит узнать себя. Узнать себя – значит забыть себя. Забыть себя – значит достичь единства со всем”. Иначе говоря,​ комментирует японский автор, “подлинное “я” возможно при достижении свободы от себя или “не-я”. Но когда в одном соединяются многие,​ каждый становится центром Вселенной”.\\ +Ван Гог восхищался умением японцев видеть в одном всё. Одна травинка дает японцу “возможность рисовать любые растения,​ времена года, ландшафты,​ животных и, наконец,​ человеческие фигуры. Так проходит его жизнь, и она еще слишком коротка,​ чтобы успеть сделать все. Разве то, чему учат нас японцы,​ простые,​ как цветы, растущие на лоне природы,​ не является религией почти в полном смысле слова?​” 
 + 
 +Это чувство доступно всем, присуще человеческой природе,​ только у одних оно культивировалось веками,​ у других проявлялось неожиданно,​ в прорыве гения к свободе (что нередко кончалось для него трагически). Автор книги “Бусидо. Душа Японии” Нитобэ Инадзо говорит о том же: “Душа Ямато — это не искусственное,​ нежное растение,​ но дикорастущее,​ в том смысле,​ что само по себе выросло на нашей почве... Не только его родословная притягивает нас. Утонченность и простота его красоты трогает наше эстетическое чувство,​ как никакой другой цветок. Мы не можем понять восторга европейцев перед розами,​ которые лишены простоты нашего цветка. К тому же за нежностью роз скрываются шипы, и та настойчивость,​ с какой она цепляется за жизнь, будто не хочет, боится умереть,​ предпочитая увянуть на корню, чем раньше времени опасть. Их яркая окраска и дурманящий запах — все это так не похоже на наш цветок,​ за красотой которого не скрываются ни колючки,​ ни дурман. Он готов в любую минуту расстаться с жизнью — по зову природы. Его окраска не бросается в глаза, а легкий аромат еле уловим”. 
 +  
 +Да, в этом, пожалуй,​ главное свойство японского искусства:​ оно выводит не только за пределы времени,​ но и за пределы человеческого эго, учит видеть в другом не себя, а другое,​ в его неповторимости. Как говорил дзэнский мастер ХIII века Догэн: “Узнать Путь Будды – значит узнать себя. Узнать себя – значит забыть себя. Забыть себя – значит достичь единства со всем”. Иначе говоря,​ комментирует японский автор, “подлинное “я” возможно при достижении свободы от себя или “не-я”. Но когда в одном соединяются многие,​ каждый становится центром Вселенной”. 
 Естественно,​ такое самоощущение не могло не сказаться на законах искусства,​ и Дайсэцу Судзуки не раз говорил:​ “Ощущение своего “я” является главным препятствием в творческом процессе. Когда оно преодолено,​ возникают высшие достижения в искусстве”. Не нужно мудрствовать,​ нужно передавать “как есть” (коно мама). Тогда и откроется истина. Судзуки приводит стихи одной японской монахини:​ Естественно,​ такое самоощущение не могло не сказаться на законах искусства,​ и Дайсэцу Судзуки не раз говорил:​ “Ощущение своего “я” является главным препятствием в творческом процессе. Когда оно преодолено,​ возникают высшие достижения в искусстве”. Не нужно мудрствовать,​ нужно передавать “как есть” (коно мама). Тогда и откроется истина. Судзуки приводит стихи одной японской монахини:​
-Коно-мама,​ и от радости я склоняю голову.\\ ​\\  +Коно-мама,​ и от радости я склоняю голову. 
-Хорошее или плохое — коно-мама!\\ ​+ 
 + \\  
 + 
 +<color blue>Хорошее или плохое — коно-мама!\\ ​
 Правильное или неправильное — коно-мама!\\ ​ Правильное или неправильное — коно-мама!\\ ​
 Истинное или ложное — коно-мама!\\ ​ Истинное или ложное — коно-мама!\\ ​
 “Есть” или “нет” — коно-мама!\\ ​ “Есть” или “нет” — коно-мама!\\ ​
-Плач или смех — коно-мама!\\ \\  +Плач или смех — коно-мама!</​color>​\\ \\  
-Ностальгия (“Хризантема и меч”)\\ \\  + 
-Понять японскую душу и характер невозможно,​ не принимая во внимание национальный символ — “хризантему и меч”. Этот символ предполагает уравновешенность начал: жесткой воли и мягкосердечия,​ непримиримости и сострадания к малому,​ правильное отношение хризантемы-инь и меча-ян. Таково японское понимание Пути. Души богов бывают благостными,​ умиротворенными (ниги-митама),​ а бывают свирепыми,​ буйными (ара-митама). Но в сознании преобладает светлое начало,​ нежность души; суровость,​ переходящая порой в беспощадность к себе и другим,​ это как бы ее защита.\\ +==== Ностальгия (“Хризантема и меч”) ​==== 
 +  
 +Понять японскую душу и характер невозможно,​ не принимая во внимание национальный символ — “хризантему и меч”. Этот символ предполагает уравновешенность начал: жесткой воли и мягкосердечия,​ непримиримости и сострадания к малому,​ правильное отношение хризантемы-инь и меча-ян. Таково японское понимание Пути. Души богов бывают благостными,​ умиротворенными (ниги-митама),​ а бывают свирепыми,​ буйными (ара-митама). Но в сознании преобладает светлое начало,​ нежность души; суровость,​ переходящая порой в беспощадность к себе и другим,​ это как бы ее защита. 
 Роль хризантемы и меча нельзя понять,​ не принимая во внимание непротиворечивый тип связи, недуальную модель мира. Соединение того и другого образует новое качество:​ не только мужество и не только мягкосердечие,​ но то и другое в одном (инь-ян взаимопроницаемы);​ та самая уравновешенность-ва,​ без которой хризантема и меч обречены на гибель,​ — таков закон высшей справедливости,​ или Пути, когда одно начинает существовать за счет другого,​ погибает то и другое — саморазрушается,​ как всякая односторонность. Роль хризантемы и меча нельзя понять,​ не принимая во внимание непротиворечивый тип связи, недуальную модель мира. Соединение того и другого образует новое качество:​ не только мужество и не только мягкосердечие,​ но то и другое в одном (инь-ян взаимопроницаемы);​ та самая уравновешенность-ва,​ без которой хризантема и меч обречены на гибель,​ — таков закон высшей справедливости,​ или Пути, когда одно начинает существовать за счет другого,​ погибает то и другое — саморазрушается,​ как всякая односторонность.
-Бывали времена,​ когда в Японии преобладала то хризантема,​ как в эпоху Хэйан (794 – 1185), то меч, как в эпоху Камакура (1185 – 1333), но они неминуемо уравновешивались,​ что приводило к расцвету культуры. В эпоху Муромати (1333 – 1573) — театр Но, поэзия рэнга; в эпоху Момояма (1573-1614) — расцвет живописи и дзэнских искусств:​ хайку, чайной церемонии,​ икэбана. Наконец,​ в эпоху Эдо (1614 – 1868) — театр Кабуки,​ гравюра укиё-э,​ покорившая Европу.\\  + 
-По логике вещей, следуя Пути, Япония должна была справиться и с издержками “вестернизации”,​ начавшейся после “открытия дверей” в эпоху Мэйдзи (1868 – 1912). Но здесь Японию подстерегало нетрадиционное испытание. Не было иммунитета против “мамонизма”,​ потребительского духа, который идет по пятам механической цивилизации,​ обслуживая то самое эго, которое японская традиция отвергала как иллюзорное “я”, мешающее человеку найти себя. Многие писатели трагически воспринимали этот разлад,​ утрату Срединного Пути. “Но то, что и дух традиций,​ и дух современности делают меня несчастным,​ — сокрушался Акутагава Рюноскэ (1892 – 1927), — этого я вынести не мог... Я вдруг вспомнил слова “Юноши из Шоулина”... Этот юноша из рассказа Хань Фэй-цзы,​ не выучившись ходить,​ как ходят в Ганьдане,​ забыл, как ходят в Шоулине,​ и ползком вернулся домой”. И все же Акутагава не утратил исконно японское чувство,​ напоминая,​ что хотя и позаимствовали они у китайцев письменность,​ но “ведь не иероглифы подчинили нас, а мы подчинили себе иероглифы”. И так во всем, потому что защита японцев — божественная природа:​ “Мы живем в деревьях,​ мы живем в мелких речушках. Мы живем в ветерке,​ пролетающем над розами. В вечернем свете, упавшем на стену храма” (“Усмешка богов”).\\  +Бывали времена,​ когда в Японии преобладала то хризантема,​ как в эпоху Хэйан (794 – 1185), то меч, как в эпоху Камакура (1185 – 1333), но они неминуемо уравновешивались,​ что приводило к расцвету культуры. В эпоху Муромати (1333 – 1573) — театр Но, поэзия рэнга; в эпоху Момояма (1573-1614) — расцвет живописи и дзэнских искусств:​ хайку, чайной церемонии,​ икэбана. Наконец,​ в эпоху Эдо (1614 – 1868) — театр Кабуки,​ гравюра укиё-э,​ покорившая Европу. 
-Но, соблазнившись материальными успехами Запада,​ в стремлении самоутвердиться,​ не дать закабалить себя, Япония отступила от Пути (по крайней мере, ее активный слой). Голову вскружил девиз: “Сильная армия — богатое государство”,​ нарушивший равновесие начал. В результате пришли к тому, к чему пришли,​ продемонстрировав,​ чем кончается удвоенная воля, утратившая опору в чувстве. После трагического исхода войны нация долго не могла опомниться,​ очиститься от воинственного духа. Потеряв равновесие,​ на какое-то время вовсе отшатнулась от меча, утратила волю к действию. Это посеяло тревогу у писателей,​ верных традиции. Свою тревогу они выражали по-разному:​ Кавабата более уповал на хризантему — извечную красоту;​ Мисима Юкио (1925 – 1970) — на меч, дух бусидо. Но обоих объединяла ностальгия по прошлому. Мисима Юкио у нас не повезло:​ его замалчивали долгие годы или представляли каким-то маньяком. Но именно он выступил в защиту культуры,​ без которой погибает нация, и призывал не только к возрождению мужественности,​ но и к почитанию сокровенной красоты (югэн), которая одухотворяла японское искусство во все времена. Если европейская культура более материальна,​ воплощена в камне, то японская — в дереве,​ бумаге:​ не сосредоточена на себе, не стремится продлить свою жизнь. И потому приобщает к чувству запредельной,​ извечной красоты,​ которая жертвует собой в земной жизни, чтобы приобщать к вечности. Отсюда и идеал непривязанности,​ “красоты непостоянства” (мудзё-но би), которую олицетворяет,​ с его точки зрения,​ синтоистское святилище Исэ дзингу,​ обновляющееся каждые двадцать лет.\\  + 
-Когда же распадается единство хризантемы и меча, культура погибает,​ а вместе с ней и народ. Так произошло во время войны, когда меч решил, что может обойтись без хризантемы. Тогда, уверен Мисима,​ возобладала ложь, псевдодобродетели. Теперь же, напротив,​ обуянные страхом после поражения в войне, японцы отшатнулись от меча и утратили волю. Нарушилось то самое равновесие,​ которое помогало выстоять в самых трудных ситуациях. Не уравновешенная волей, поблекла и хризантема:​ культура впала в “эмоциональную распущенность”. Естественно,​ жертвой стал человек:​ “Искусство потеряло человека,​ — убежден Мисима,​ — от искусства остались осколки,​ и оно бессильно с помощью этих осколков выразить подлинную драму целого человека. Лишь возродив равновесие хризантемы и меча, можно возродить культуру нации”.\\  +По логике вещей, следуя Пути, Япония должна была справиться и с издержками “вестернизации”,​ начавшейся после “открытия дверей” в эпоху Мэйдзи (1868 – 1912). Но здесь Японию подстерегало нетрадиционное испытание. Не было иммунитета против “мамонизма”,​ потребительского духа, который идет по пятам механической цивилизации,​ обслуживая то самое эго, которое японская традиция отвергала как иллюзорное “я”, мешающее человеку найти себя. Многие писатели трагически воспринимали этот разлад,​ утрату Срединного Пути. “Но то, что и дух традиций,​ и дух современности делают меня несчастным,​ — сокрушался ​[[Акутагава Рюноскэ]] (1892 – 1927), — этого я вынести не мог... Я вдруг вспомнил слова “Юноши из Шоулина”... Этот юноша из рассказа Хань Фэй-цзы,​ не выучившись ходить,​ как ходят в Ганьдане,​ забыл, как ходят в Шоулине,​ и ползком вернулся домой”. И все же Акутагава не утратил исконно японское чувство,​ напоминая,​ что хотя и позаимствовали они у китайцев письменность,​ но “ведь не иероглифы подчинили нас, а мы подчинили себе иероглифы”. И так во всем, потому что защита японцев — божественная природа:​ “Мы живем в деревьях,​ мы живем в мелких речушках. Мы живем в ветерке,​ пролетающем над розами. В вечернем свете, упавшем на стену храма” (“Усмешка богов”). 
-Об этом — переведенный у нас роман “Золотой Храм” (1956): нынешний мир недостоин нетленной красоты,​ и потому храм должен исчезнуть в огне, чтобы не унижала его толпа любителей красоты посредственной. Так и было на самом деле: храм поджег молодой послушник,​ и в этом сказалась неприемлемость для японской души даже невольного осквернения красоты;​ но сказалась и вера в то, что красота,​ являющая Истину,​ не исчезает,​ а лишь уходит на время от людей, ее не достойных. Те же японцы не могли смириться с потерей любимого детища,​ и на собранные деньги храм был вскоре восстановлен в прежнем виде.\\  + 
-Нужно исчезнуть,​ чтобы сохраниться,​ умереть,​ чтобы жить. Такое мироощущение,​ непривязанность к миру вещей, таит в себе символ “хризантемы и меча”. По мнению Мисимы,​ эта традиция унаследована японцами от древних,​ она продолжается от “Гэндзи-моногатари” до современных повестей,​ от поэзии антологии “Манъёсю”,​ составленной в VIII веке, до авангардных танка наших дней.\\  +Но, соблазнившись материальными успехами Запада,​ в стремлении самоутвердиться,​ не дать закабалить себя, Япония отступила от Пути (по крайней мере, ее активный слой). Голову вскружил девиз: “Сильная армия — богатое государство”,​ нарушивший равновесие начал. В результате пришли к тому, к чему пришли,​ продемонстрировав,​ чем кончается удвоенная воля, утратившая опору в чувстве. После трагического исхода войны нация долго не могла опомниться,​ очиститься от воинственного духа. Потеряв равновесие,​ на какое-то время вовсе отшатнулась от меча, утратила волю к действию. Это посеяло тревогу у писателей,​ верных традиции. Свою тревогу они выражали по-разному:​ Кавабата более уповал на хризантему — извечную красоту; ​[[Мисима Юкио]] (1925 – 1970) — на меч, дух бусидо. Но обоих объединяла ностальгия по прошлому. Мисима Юкио у нас не повезло:​ его замалчивали долгие годы или представляли каким-то маньяком. Но именно он выступил в защиту культуры,​ без которой погибает нация, и призывал не только к возрождению мужественности,​ но и к почитанию сокровенной красоты (югэн), которая одухотворяла японское искусство во все времена. Если европейская культура более материальна,​ воплощена в камне, то японская — в дереве,​ бумаге:​ не сосредоточена на себе, не стремится продлить свою жизнь. И потому приобщает к чувству запредельной,​ извечной красоты,​ которая жертвует собой в земной жизни, чтобы приобщать к вечности. Отсюда и идеал непривязанности,​ “красоты непостоянства” (мудзё-но би), которую олицетворяет,​ с его точки зрения,​ синтоистское святилище Исэ дзингу,​ обновляющееся каждые двадцать лет. 
-У японцев традиционно слово не расходится с делом. Мисима совершил ритуальное харакири,​ надеясь вернуть доверие к мечу, доказать,​ что цветок,​ воплощающий дух Японии,​ не цепляется за жизнь. Готовность ставить принцип выше жизни — эта идея уходит в глубину веков. “Не отступайте от Пути даже под угрозой смерти”,​ — говорил Конфуций (Луньюй,​ VIII, 13). Говорил и Мэн-цзы (ок. 372 — 289 до н.э.): “Я ценю жизнь, но еще больше ценю справедливость. Если я не могу иметь то и другое,​ то я предпочту справедливость”. ​\\  + 
-Неудивительно,​ что самые известные писатели послевоенной Японии болезненно переживали угрозу утраты основы,​ “оторванность от корней”. Отсюда мотив раздвоения психики,​ потери памяти,​ анемии чувств — утраты национальной и личной идентичности. В 70-е годы вспыхнул “бум японизма” — потребность вспомнить себя, увидеть причину кризиса духа. Об этом свидетельствуют книги известных писателей:​ Абэ Кобо, Оэ Кэндзабуро. Стремлением к высшей искренности,​ без которой невозможно достойное существование,​ определена поэтика их произведений.\\  +Когда же распадается единство хризантемы и меча, культура погибает,​ а вместе с ней и народ. Так произошло во время войны, когда меч решил, что может обойтись без хризантемы. Тогда, уверен Мисима,​ возобладала ложь, псевдодобродетели. Теперь же, напротив,​ обуянные страхом после поражения в войне, японцы отшатнулись от меча и утратили волю. Нарушилось то самое равновесие,​ которое помогало выстоять в самых трудных ситуациях. Не уравновешенная волей, поблекла и хризантема:​ культура впала в “эмоциональную распущенность”. Естественно,​ жертвой стал человек:​ “Искусство потеряло человека,​ — убежден Мисима,​ — от искусства остались осколки,​ и оно бессильно с помощью этих осколков выразить подлинную драму целого человека. Лишь возродив равновесие хризантемы и меча, можно возродить культуру нации”. 
-Если попытаться обобщить то, что более всего волнует японских писателей,​ то это — паралич чувства,​ которое составляло сущность их литературы. “Паралич сердца,​ или способности к чувству,​ анемия чувств”,​ — говорит герой Абэ “человек-ящик”. У Оэ в романе “Объяли меня воды до души моей...” подростки взбунтовались против разлагающегося общества в надежде на “новое чувство и новую мысль”. “Мы вступили в союз ради “нового чувства” и, утвердившись в нем, придем к новой мысли. Инстинкт им подсказывал,​ что чувство первичнее мысли и что без обновленного чувства не обновится душа.\\  + 
-Человек-маска,​ человек-робот,​ жизнь, напоминающая театр абсурда,​ — вот что беспокоит японских писателей. Об этом роман Абэ “Тайное свидание” (1977, рус. перев. 1985) . Клиника оборудована по последнему слову техники — приборы,​ аппаратура,​ четкая организация труда, но здесь не лечат, здесь следят друг за другом. Это антимир,​ все чужие друг другу: ни могут чувствовать,​ со-чувствовать,​ не знают угрызений совести. Куда только не пытаются скрыться антигерои Абэ: за стену, в яму, готовы жить в ящике — все напрасно. От себя не уйдешь. Жизнь непредсказуема,​ как стихия песка, который не имеет “своей собственной формы, кроме среднего диаметра в одну восьмую миллиметра... Но ничто не может противостоять этой сокрушительной силе, лишенной формы” (“Женщина в песках”). Человек выпал из мира естественных связей и попал в антимир,​ где все происходит не по-человечески,​ по каким-то другим законам,​ обрекая человека на отчаяние и одиночество. Он потерял ориентацию,​ очутился в лабиринте,​ из которого нет выхода,​ потому что лабиринт и вовне, и внутри человека — вот расплата за измену себе. Образуется мертвая зона, сжимается пространство,​ время идет вспять. Это ощущение преследует и Абэ, и Оэ. Человек выпал из бытия и оттого начал сокращаться,​ пока вовсе не сколлапсирует,​ как Короткий из романа Оэ “Объяли меня воды до души моей...”:​ “Я первый оповещу мир о том, что человечество начало движение вспять и в теле каждого человека появились гены, направляющие его развитие и рост в обратную сторону”. ​\\  +Об этом — переведенный у нас роман “Золотой Храм” (1956): нынешний мир недостоин нетленной красоты,​ и потому храм должен исчезнуть в огне, чтобы не унижала его толпа любителей красоты посредственной. Так и было на самом деле: храм поджег молодой послушник,​ и в этом сказалась неприемлемость для японской души даже невольного осквернения красоты;​ но сказалась и вера в то, что красота,​ являющая Истину,​ не исчезает,​ а лишь уходит на время от людей, ее не достойных. Те же японцы не могли смириться с потерей любимого детища,​ и на собранные деньги храм был вскоре восстановлен в прежнем виде. 
-Человек,​ утративший себя, способность видеть другого,​ распадается на части: “Я сознаю,​ что опускаюсь физически и духовно,​ и уклон, по которому я качусь вниз, явно ведет меня туда, где обитает нечто еще более ужасное,​ чем дух смерти”,​ — но человек бессилен что-либо предпринять. “Ты, видимо,​ умерев,​ сможешь снова соединить себя, разрывающегося на части, в единое целое” (Оэ, “Футбол 1860 года”). Если не одумается,​ не опомнится человек,​ то лучше ему совсем исчезнуть,​ чтобы не губить,​ не отравлять эту землю, — такова тема Оэ: “Я жаждал обличать людей в жестокостях,​ причиняемых деревьям и китам... Сопротивляясь,​ я прибегну к насилию,​ и мое тело и душа, принадлежащие последнему человеку на земле, взорвутся и, оставив все без ответа,​ превратятся в ничто. Вот тогда-то киты, обращаясь к своим неизменным друзьям — деревьям,​ вы пошлете сигнал:​ ВСЕ ХОРОШО! Каждый листочек,​ каждая травинка присоединит свой голос к могучему хору: ВСЕ ХОРОШО!” (“Объяли меня воды до души моей...”). Разрушая природу,​ человек разрушает себя, ибо природа во всем, в нем самом, дана ему во спасение.\\  + 
-Почему так важно это понять?​ Потому что речь идет о жизни и смерти человеческого рода, сделавшего все возможное,​ чтобы земля отвергла его. Теряя со-чувствие,​ теряют основу,​ ибо чувство соединяет одно с другим. Потому и страшен распад,​ “эмоциональная распущенность”:​ падшее чувство поворачивает человеческое развитие вспять. Все связано между собой. Безумные оргии заглушают голоса природы. От металлического рока сохнут цветы — что уж говорить о человеческой душе! От глупости,​ вульгарности,​ пошлости исходит отрицательная энергия,​ одной своей окраской серо-бурого цвета разрушающая живые клетки.\\ +Нужно исчезнуть,​ чтобы сохраниться,​ умереть,​ чтобы жить. Такое мироощущение,​ непривязанность к миру вещей, таит в себе символ “хризантемы и меча”. По мнению Мисимы,​ эта традиция унаследована японцами от древних,​ она продолжается от “Гэндзи-моногатари” до современных повестей,​ от поэзии антологии “Манъёсю”,​ составленной в VIII веке, до авангардных танка наших дней. 
 + 
 +У японцев традиционно слово не расходится с делом. Мисима совершил ритуальное харакири,​ надеясь вернуть доверие к мечу, доказать,​ что цветок,​ воплощающий дух Японии,​ не цепляется за жизнь. Готовность ставить принцип выше жизни — эта идея уходит в глубину веков. “Не отступайте от Пути даже под угрозой смерти”,​ — говорил Конфуций (Луньюй,​ VIII, 13). Говорил и Мэн-цзы (ок. 372 — 289 до н.э.): “Я ценю жизнь, но еще больше ценю справедливость. Если я не могу иметь то и другое,​ то я предпочту справедливость”. ​ 
 + 
 +Неудивительно,​ что самые известные писатели послевоенной Японии болезненно переживали угрозу утраты основы,​ “оторванность от корней”. Отсюда мотив раздвоения психики,​ потери памяти,​ анемии чувств — утраты национальной и личной идентичности. В 70-е годы вспыхнул “бум японизма” — потребность вспомнить себя, увидеть причину кризиса духа. Об этом свидетельствуют книги известных писателей:​ Абэ Кобо, Оэ Кэндзабуро. Стремлением к высшей искренности,​ без которой невозможно достойное существование,​ определена поэтика их произведений. 
 + 
 +Если попытаться обобщить то, что более всего волнует японских писателей,​ то это — паралич чувства,​ которое составляло сущность их литературы. “Паралич сердца,​ или способности к чувству,​ анемия чувств”,​ — говорит герой Абэ “человек-ящик”. У Оэ в романе “Объяли меня воды до души моей...” подростки взбунтовались против разлагающегося общества в надежде на “новое чувство и новую мысль”. “Мы вступили в союз ради “нового чувства” и, утвердившись в нем, придем к новой мысли. Инстинкт им подсказывал,​ что чувство первичнее мысли и что без обновленного чувства не обновится душа. 
 + 
 +Человек-маска,​ человек-робот,​ жизнь, напоминающая театр абсурда,​ — вот что беспокоит японских писателей. Об этом роман Абэ “Тайное свидание” (1977, рус. перев. 1985) . Клиника оборудована по последнему слову техники — приборы,​ аппаратура,​ четкая организация труда, но здесь не лечат, здесь следят друг за другом. Это антимир,​ все чужие друг другу: ни могут чувствовать,​ со-чувствовать,​ не знают угрызений совести. Куда только не пытаются скрыться антигерои Абэ: за стену, в яму, готовы жить в ящике — все напрасно. От себя не уйдешь. Жизнь непредсказуема,​ как стихия песка, который не имеет “своей собственной формы, кроме среднего диаметра в одну восьмую миллиметра... Но ничто не может противостоять этой сокрушительной силе, лишенной формы” (“Женщина в песках”). Человек выпал из мира естественных связей и попал в антимир,​ где все происходит не по-человечески,​ по каким-то другим законам,​ обрекая человека на отчаяние и одиночество. Он потерял ориентацию,​ очутился в лабиринте,​ из которого нет выхода,​ потому что лабиринт и вовне, и внутри человека — вот расплата за измену себе. Образуется мертвая зона, сжимается пространство,​ время идет вспять. Это ощущение преследует и Абэ, и Оэ. Человек выпал из бытия и оттого начал сокращаться,​ пока вовсе не сколлапсирует,​ как Короткий из романа Оэ “Объяли меня воды до души моей...”:​ “Я первый оповещу мир о том, что человечество начало движение вспять и в теле каждого человека появились гены, направляющие его развитие и рост в обратную сторону”. ​ 
 +  
 +Человек,​ утративший себя, способность видеть другого,​ распадается на части: “Я сознаю,​ что опускаюсь физически и духовно,​ и уклон, по которому я качусь вниз, явно ведет меня туда, где обитает нечто еще более ужасное,​ чем дух смерти”,​ — но человек бессилен что-либо предпринять. “Ты, видимо,​ умерев,​ сможешь снова соединить себя, разрывающегося на части, в единое целое” (Оэ, “Футбол 1860 года”). Если не одумается,​ не опомнится человек,​ то лучше ему совсем исчезнуть,​ чтобы не губить,​ не отравлять эту землю, — такова тема Оэ: “Я жаждал обличать людей в жестокостях,​ причиняемых деревьям и китам... Сопротивляясь,​ я прибегну к насилию,​ и мое тело и душа, принадлежащие последнему человеку на земле, взорвутся и, оставив все без ответа,​ превратятся в ничто. Вот тогда-то киты, обращаясь к своим неизменным друзьям — деревьям,​ вы пошлете сигнал:​ ВСЕ ХОРОШО! Каждый листочек,​ каждая травинка присоединит свой голос к могучему хору: ВСЕ ХОРОШО!” (“Объяли меня воды до души моей...”). Разрушая природу,​ человек разрушает себя, ибо природа во всем, в нем самом, дана ему во спасение. 
 + 
 +Почему так важно это понять?​ Потому что речь идет о жизни и смерти человеческого рода, сделавшего все возможное,​ чтобы земля отвергла его. Теряя со-чувствие,​ теряют основу,​ ибо чувство соединяет одно с другим. Потому и страшен распад,​ “эмоциональная распущенность”:​ падшее чувство поворачивает человеческое развитие вспять. Все связано между собой. Безумные оргии заглушают голоса природы. От металлического рока сохнут цветы — что уж говорить о человеческой душе! От глупости,​ вульгарности,​ пошлости исходит отрицательная энергия,​ одной своей окраской серо-бурого цвета разрушающая живые клетки. 
 Мысль, утратившая опору в чувстве,​ не способна к благим переменам. “Усеченное сознание”,​ “одномерный человек” не чувствует боль другого,​ не со-страдает,​ не терзается муками совести. Одномерный человек признает что-то одно: или индивидуальную свободу (от всего святого),​ или всеобщую свободу — глобализацию,​ не видя особенного;​ и лишь загоняет болезнь внутрь. Если нет ничего святого,​ то все дозволено. Поэтому и глобализация,​ выросшая из прекрасных ростков всеединства,​ вызывает столь сильное отторжение. Мысль, утратившая опору в чувстве,​ не способна к благим переменам. “Усеченное сознание”,​ “одномерный человек” не чувствует боль другого,​ не со-страдает,​ не терзается муками совести. Одномерный человек признает что-то одно: или индивидуальную свободу (от всего святого),​ или всеобщую свободу — глобализацию,​ не видя особенного;​ и лишь загоняет болезнь внутрь. Если нет ничего святого,​ то все дозволено. Поэтому и глобализация,​ выросшая из прекрасных ростков всеединства,​ вызывает столь сильное отторжение.
-В Японии,​ унаследовавшей совсем другую традицию,​ возникли те же проблемы. Поэтому Оэ Кэндзабуро и назвал свою нобелевскую речь 1994 года “Многосмысленностью Японии рожденный”. Как ни стремится Оэ привнести в японскую литературу лучшее из того, что он находит в европейской,​ все же делает он это чисто по-японски:​ недоговаривая,​ намекая,​ подводит к мысли о высшей ценности личности. Но личности именно “достойной”,​ “человечной” — то, что французы называют “humaniste”,​ — “ведь оба эти слова включают в себя такие понятия,​ как толерантность и гуманизм”. Он вспоминает профессора Кадзуо Ватанабэ,​ который,​ по слову Оэ, “в атмосфере до безумия накаленных патриотических чувств,​ в годы Второй мировой войны, оставаясь одиночкой,​ лелеял мечту соединить гуманистический взгляд на человека с традиционным японским восприятием красоты и природы,​ которое,​ к счастью,​ не было до конца истреблено”. То есть японская традиция выдержала испытание той цивилизацией,​ которая скорее ассоциируется с “огнем и мечом”,​ чем с “мечом и хризантемой”.\\  + 
-Естественно,​ и Оэ не избежал чувства ностальгии:​ “Спустя сто двадцать лет после открытия страны и начала модернизации,​ сегодняшняя Япония находится как бы между двумя полюсами многосмысленности. И я как писатель живу, чувствуя,​ что эти полюса отпечатались во мне, словно глубокие рубцы”. Он заканчивает свою речь словами об “изъянах и пороках” ХХ столетия,​ появившихся в результате “чудовищного развития техники и коммуникации” — в ущерб человеческим качествам,​ и мечтает “что-нибудь сделать для излечения и примирения человечества”. Для этого и пишет свои романы. В интервью критику Ватанабэ Хироси Оэ говорит о том, что побудило его написать роман “Объяли меня воды до души моей...”:​ потоп, означающий конец мира, подступил уже к самой груди, или к душе человека,​ и вот-вот покроет его с головой,​ если люди не опомнятся,​ не перестанут разрушать дом бытия. Он признает неизбежность встречного потока культур,​ говоря словами поэта-романтика Китамура Тококу (1868-1894):​ “Поток стремится с Востока на Запад и с Запада на Восток. Страны света являют собой лишь разные стороны единого мира идей”. Причастное Истине не исчезает,​ но что-то мешает их встрече.\\  +В Японии,​ унаследовавшей совсем другую традицию,​ возникли те же проблемы. Поэтому Оэ Кэндзабуро и назвал свою нобелевскую речь 1994 года “Многосмысленностью Японии рожденный”. Как ни стремится Оэ привнести в японскую литературу лучшее из того, что он находит в европейской,​ все же делает он это чисто по-японски:​ недоговаривая,​ намекая,​ подводит к мысли о высшей ценности личности. Но личности именно “достойной”,​ “человечной” — то, что французы называют “humaniste”,​ — “ведь оба эти слова включают в себя такие понятия,​ как толерантность и гуманизм”. Он вспоминает профессора Кадзуо Ватанабэ,​ который,​ по слову Оэ, “в атмосфере до безумия накаленных патриотических чувств,​ в годы Второй мировой войны, оставаясь одиночкой,​ лелеял мечту соединить гуманистический взгляд на человека с традиционным японским восприятием красоты и природы,​ которое,​ к счастью,​ не было до конца истреблено”. То есть японская традиция выдержала испытание той цивилизацией,​ которая скорее ассоциируется с “огнем и мечом”,​ чем с “мечом и хризантемой”. 
-Кавабата видел путь спасения в приобщении к красоте,​ преобразующей душу: “Созерцание красоты пробуждает сильнейшее чувство сострадания и любви, и слово “человек” начинает звучать как слово “друг”.\\  + 
-“Снег”,​ “луна”,​”цветы” — красота сменяющих друг друга четырех времен года — по японской традиции олицетворяют красоту всеобщую:​ гор, рек, трав, деревьев,​ бесконечных явлений природы и красоту человеческих чувств”.\\  +Естественно,​ и Оэ не избежал чувства ностальгии:​ “Спустя сто двадцать лет после открытия страны и начала модернизации,​ сегодняшняя Япония находится как бы между двумя полюсами многосмысленности. И я как писатель живу, чувствуя,​ что эти полюса отпечатались во мне, словно глубокие рубцы”. Он заканчивает свою речь словами об “изъянах и пороках” ХХ столетия,​ появившихся в результате “чудовищного развития техники и коммуникации” — в ущерб человеческим качествам,​ и мечтает “что-нибудь сделать для излечения и примирения человечества”. Для этого и пишет свои романы. В интервью критику Ватанабэ Хироси Оэ говорит о том, что побудило его написать роман “Объяли меня воды до души моей...”:​ потоп, означающий конец мира, подступил уже к самой груди, или к душе человека,​ и вот-вот покроет его с головой,​ если люди не опомнятся,​ не перестанут разрушать дом бытия. Он признает неизбежность встречного потока культур,​ говоря словами поэта-романтика Китамура Тококу (1868-1894):​ “Поток стремится с Востока на Запад и с Запада на Восток. Страны света являют собой лишь разные стороны единого мира идей”. Причастное Истине не исчезает,​ но что-то мешает их встрече. 
-В одном из последних своих эссе “Нетленная красота” Кавабата уверяет:​ будущее страны зависит не от мощи государства,​ не от материального богатства,​ а от духовной красоты народа. То есть от того самого “чистого,​ светлого,​ правдивого сердца”,​ вера в которое возникла в древности и уже не может исчезнуть,​ пока жива Япония.\\ + 
 +Кавабата видел путь спасения в приобщении к красоте,​ преобразующей душу: “Созерцание красоты пробуждает сильнейшее чувство сострадания и любви, и слово “человек” начинает звучать как слово “друг”. 
 + 
 +“Снег”,​ “луна”,​”цветы” — красота сменяющих друг друга четырех времен года — по японской традиции олицетворяют красоту всеобщую:​ гор, рек, трав, деревьев,​ бесконечных явлений природы и красоту человеческих чувств”. 
 + 
 +В одном из последних своих эссе “Нетленная красота” Кавабата уверяет:​ будущее страны зависит не от мощи государства,​ не от материального богатства,​ а от духовной красоты народа. То есть от того самого “чистого,​ светлого,​ правдивого сердца”,​ вера в которое возникла в древности и уже не может исчезнуть,​ пока жива Япония. 
 По прозрению Достоевского,​ “красота спасет мир”, потому что она присуща ему, она есть целое, или истина. Эта мысль выражена,​ например,​ и в буддийской сутре “Вималакирти”,​ где сказано:​ “Если сердце чисто, то и все чисто; если сердце нечисто,​ то и все нечисто”. А на языке Конфуция она звучит так: “Благородный человек (цзюньцзы) идет вверх; мелкий человек (сяожэнь) идет вниз” (Лунь юй, XIV, 23). Это значит,​ что энергия благородного все более утончается,​ одухотворяется по мере приближения к небу, позволяя осуществить назначенное человеку:​ быть Срединным между небом и землей,​ Триединым,​ осуществить небесный замысел. По прозрению Достоевского,​ “красота спасет мир”, потому что она присуща ему, она есть целое, или истина. Эта мысль выражена,​ например,​ и в буддийской сутре “Вималакирти”,​ где сказано:​ “Если сердце чисто, то и все чисто; если сердце нечисто,​ то и все нечисто”. А на языке Конфуция она звучит так: “Благородный человек (цзюньцзы) идет вверх; мелкий человек (сяожэнь) идет вниз” (Лунь юй, XIV, 23). Это значит,​ что энергия благородного все более утончается,​ одухотворяется по мере приближения к небу, позволяя осуществить назначенное человеку:​ быть Срединным между небом и землей,​ Триединым,​ осуществить небесный замысел.
-И на Востоке и на Западе рождаются одни и те же идеи, исходя из одного истока. Буддисты называют его “единым сердцем-сознанием”,​ христианские философы – “вселенским сознанием” (Е. Трубецкой). “Возвратиться к вселенной,​ отказаться от мучительной обособленности:​ стать Богом, — пишет Гессе, — это значит так расширить свою душу, чтобы она могла объять вселенную... Этим путем шел Будда, им шел каждый великий человек”. Тогда и осуществится “человек гуманный”,​ к которому направлен “человек разумный” в силу единой нравственной природы сущего.\\  + 
-P. S. Наверное,​ покажется странным некоторое несоответствие между тем, что написано мною о Пути японской культуры,​ и тем, что говорит в этом же номере “ИЛ” японский автор Нумано Мицуёси о японской литературе последних десятилетий. Но ничего странного тут нет: я пишу о “неизменном” (фуэки),​ японский автор — об “изменчивом” (рюко). Но то и другое — правда,​ только разного порядка. “Изменчивое”,​ естественно,​ меняется,​ чтобы сохранилась Основа,​ без которой — всё прах. Теперь “изменчивое” таково,​ что стираются грани, идет процесс взаимопроникновения всего со всем. Собственно,​ и современные японские классики — Кавабата,​ Танидзаки — начинали с отрицания своей традиции,​ но вовремя остановились. Это характерно для японских писателей:​ с годами возвращаться к истокам. Да и молодые писатели долго ли продержатся в этой невесомости,​ когда “все на свете проносится мимо, — по ощущению Мураками Харуки,​ — вот и нас несет неведомо куда”.\\  +И на Востоке и на Западе рождаются одни и те же идеи, исходя из одного истока. Буддисты называют его “единым сердцем-сознанием”,​ христианские философы – “вселенским сознанием” (Е. Трубецкой). “Возвратиться к вселенной,​ отказаться от мучительной обособленности:​ стать Богом, — пишет Гессе, — это значит так расширить свою душу, чтобы она могла объять вселенную... Этим путем шел Будда, им шел каждый великий человек”. Тогда и осуществится “человек гуманный”,​ к которому направлен “человек разумный” в силу единой нравственной природы сущего. 
-Что ни говори,​ это непривычно для японцев,​ прошедших школу самурайской самодисциплины,​ самообладания,​ без которой вряд ли возможны были нынешние успехи страны. И сколько ни дерзает и ни дерзит молодежь,​ обновившись,​ она вернется к тому, за что любят Японию и в чем нуждается если не потерянное,​ то явно растерянное человечество.\\ + 
 + \\ 
 +P. S. Наверное,​ покажется странным некоторое несоответствие между тем, что написано мною о Пути японской культуры,​ и тем, что говорит в этом же номере “ИЛ” японский автор Нумано Мицуёси о японской литературе последних десятилетий. Но ничего странного тут нет: я пишу о “неизменном” (фуэки),​ японский автор — об “изменчивом” (рюко). Но то и другое — правда,​ только разного порядка. “Изменчивое”,​ естественно,​ меняется,​ чтобы сохранилась Основа,​ без которой — всё прах. Теперь “изменчивое” таково,​ что стираются грани, идет процесс взаимопроникновения всего со всем. Собственно,​ и современные японские классики — Кавабата,​ Танидзаки — начинали с отрицания своей традиции,​ но вовремя остановились. Это характерно для японских писателей:​ с годами возвращаться к истокам. Да и молодые писатели долго ли продержатся в этой невесомости,​ когда “все на свете проносится мимо, — по ощущению Мураками Харуки,​ — вот и нас несет неведомо куда”. 
 + 
 +Что ни говори,​ это непривычно для японцев,​ прошедших школу самурайской самодисциплины,​ самообладания,​ без которой вряд ли возможны были нынешние успехи страны. И сколько ни дерзает и ни дерзит молодежь,​ обновившись,​ она вернется к тому, за что любят Японию и в чем нуждается если не потерянное,​ то явно растерянное человечество. 
 Нумано Мицуёси свое вступление к двухтомнику “Новая японская проза”,​ вышедшему в издательстве “Иностранка” (М., 2001), озаглавил “Не только самураи”. Тоже вызов? Поверх барьеров?​ И да, и нет: для японца быть поверх – значит оставаться самим собой. Нумано Мицуёси свое вступление к двухтомнику “Новая японская проза”,​ вышедшему в издательстве “Иностранка” (М., 2001), озаглавил “Не только самураи”. Тоже вызов? Поверх барьеров?​ И да, и нет: для японца быть поверх – значит оставаться самим собой.
  
 +----
  
 +=== Источник ===
 +«Иностранная литература» 2002, №8
 +[[http://​magazines.russ.ru/​inostran/​2002/​8/​grig-pr.html|«Журнальный зал»]]

Навигация

[[:article|Статьи]] ---- [[:terms|Термины]] ---- [[:personnel|Персоналии]] ---- [[:index|Алфавитный указатель]] ---- ---- [[biblio:начало|Библиотека]] ---- [[:haiku-links|Хайку-ссылки]] ---- [[:faq|FAQ]]\\ + [[faq:Рекомендации по оформлению страниц|рекомендации]]\\ + [[syntax|синтаксис]]

Свои инструменты